суббота, 13 февраля 2010 г.

РОДОПОЛ КАК УЗЕЛ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ СУДЬБЫ – II (к реконструкции метафизики В.В.Розанова)Беспринципное и принципиальное в Розанове Итак, Розанов категориче

РОДОПОЛ КАК УЗЕЛ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ СУДЬБЫ – II (к реконструкции метафизики В.В.Розанова)Беспринципное и принципиальное в Розанове  Итак, Розанов категоричеБеспринципное и принципиальное в Розанове

Итак, Розанов категорически увязывает мистику с полом: «все духовное связано с этим». Сильная сторона Розанова заключается в возведении в принцип общеприсущих человеку, неуничтожимых в нем отношений, строящих мистическое ядро личности – отношений с его личным Богом, с его любимыми, родными и близкими и в некотором смысле отношений с самим собой. Это наиболее непонятый критиками момент в Розанове, и сам он, размышляя об интимности, вспоминал в «Опавших листьях» о своих «мистических слезах»: «Боль моя всегда относится к чему-то одинокому, к чему-то больному, к чему-то далекому; точнее: что я – одинок, и оттого, что не со мной какая-то даль, и что эта даль как-то болит – или я болю, что она только даль...»

В личной экзистенции Розанова символом судьбы выступила его «незаконная», но реальная жена, действительная спутница его жизни В.Д. Бутягина. Судьба-Бутягина и душа Розанова как бы необходимо взаимополярны в мистическом ядре их жизни. И пол для Розанова (он много раз по разным поводам повторяет это) полнее разума, полнее совести и даже полнее души. В поле одна душа восполняется другою душою до чего-то большего, до чего-то целого, и судьба довершает душевность, дообразуя ее (совершается духовный и эмпирический «онтогенезис» в его полном цикле). Самое неожиданное, что проблематика пола в философии семьи Розанова оборачивается чем-то вроде проблематики личного духовного совершения человека. Правильная мера пола сообщает человеку и хорошую «породу» (аристократизм), и добрый нрав, и здоровый дух. Пол обнимает собою психологическое и духовное в человеке, не являясь по отношению к ним чем-то низшим.

Розанов не систематизирует своих высказываний на этот счет, но спектр определений таков. В книге «В мире неясного и нерешенного» он заявляет, что «душа и пол идентичны». В «Людях лунного света» душу, эту метафизическую субстанцию, он называет «функцией пола», его инструментом, а в «Уединенном» – страстью. По сути пол и сердце соединяются в розановской трактовке антропологии – пол нигде не противопоставлен сердцу как началу воли и влечений и вместилищу души. Сердце для Розанова несет в себе отчетливый половой акцент, имеет половую форму и сверхзадачу. Поэтому в «Последних листьях» уже зрелый Розанов скажет, что пол выражает в себе не голую нужду самок и самцов друг в друге, но «предназначения», обусловленные космическими и метафизическими различиями – гармонию и соответствие судеб мира.

В одной из самых зрелых своих работ «Из восточных мотивов» (1917) Розанов указывает, что в отличие от Востока, который мистически животен, у арийцев жало отрицания внесено в самый родник бытия, «арийцы живут в смерть», несут в самой своей крови «идею небытия». Поэтому своей целью Розанов видит приобщение христианства к «святому чреву» Азии, «отращивание» у христианства сосков – их нужно долго ласкать, чтобы они развились, говорит он в другой своей книге.

Знаменитые работы Розанова об иудаизме, роли, которую играют иудеи в современной цивилизации («еврейском вопросе»), чрезвычайно показательны в плане описания розановской творческой траектории. В Ветхом завете он видит образец здорового мистического устроения семейных отношений. Но во втором десятилетии века Розанов переходит от масштабного изучения культуры иудаизма к фокусировке на тех проблемах, решение которых могло бы, с его точки зрения, гарантировать русский традиционализм и вообще русскую цивилизацию от внешней опасности. Те несистематические статьи и заметки, которые поздний Розанов посвящает принципу империи и русскому самодержавию как его историческому воплощению – это едва ли не самое сильное, что было сказано о царе и царстве монархистами начала века. Розанов – это последовательный консерватор русского бытия как оно складывалось веками, но он не «официозный» консерватор, а свободный в своем пафосе и выборе патетических акцентов. Главные его отрицательные акценты – неприятие духовной и общественно-политической миссии, которую реализуют в России масоны, парламентская оппозиция (и вообще «думский» парламентаризм), подпольный радикализм, частные банки, частная пресса, противогосударственная сатира, либеральная университетская профессура и т.д.

В целом в 10-е годы Розанов возвращается к славянофильским, традиционалистским своим пристрастиям, но уже на совсем ином уровне, тогда как в больших работах первого десятилетия века он существенно монологичен, индивидуалистичен. Антагонизмы страшных политических тем русской и мировой жизни на время снимаются в надлогической душевности писателя. Любопытно, именно в этот период (первого десятилетия века) особенно возмутительны для стороннего наблюдателя его парадоксализм, беспринципность, «цинизм» (Б. Грифцов), «двурушничество» (П. Струве). Серьезная дистанция всегда пролегает у Розанова только между его «мистическим ядром» и внешними вопросами, между его Богом и «другом» с одной стороны и многочисленными объективными темами его журналистики с другой. А расстояние между внешне «своим» и внешне же «чужим» стремится к нулю, как, скажем, разница между двумя проститутками, из которых одна подороже, а другая подешевле, но в сущности и в судьбе они равно малоценны (это разница между мистически исчезающими величинами). На антитрадиционные, онтологически случайные формы духа Розанов готов «положить» – все это не задевает его подлинной и глубинной тишины.

Более поздний Розанов уже через сам стиль свой могущественно высказывает то, что в вековой жизни передумывала мудрость русского быта, тот цвет русского народа, который все понимал о жизни опытом своим, душевностью своей – и совсем не высказывал в словесной исповеди своей. Розанов переводит правду русской материальной культуры, правду языков, которыми она говорит, на язык духа. Поэтому само понятие «Розанов» может рассматриваться не как личное имя, но как имя родовое, имя нашего единства в мистической тишине народного родника, а не в каких-то речах. Наличие же этой тишины – великая и непреоборимая мощь «розановского» народа, «розановского» быта, «розановской» цивилизации, того, что можно назвать неведомой русской верой, русским бытием.

В том, что внутри Розанова, в его глубине заключена духовная твердыня, содержится объяснение, почему Розанов на мгновение привязывается, но и тут же изменяет случайным для русского бытия темам с другими столь же объективными темами (как бы блондинкам с шатенками, брюнеткам с рыжими – то есть, к примеру, радикализму с консерватизмом, западникам с националистами, юдофилии с юдофобией), ведь Богу своему и любимому «другу» своему – Варваре Дмитриевне – он не изменяет, просто не способен изменить ни с кем.

Современный исследователь В.Сукач справедливо пишет о мнимой «беспринципности» Розанова: «Преданность Розанова своему пути была беспримерной. Она напоминает фанатизм законника Савла». Именно так – Розанов это фанатик русского быта, фанатик спонтанной и бессознательной русской веры, русского образа веры в Бога и веры в сущность жизни. Перед лицом такого фанатизма проблемы петербургских газеток, проблемы господ социал-демократов и господ конституционных демократов – это какое-то недоразумение!

Решение частных партийных вопросов для Розанова лежит в иной плоскости – эта плоскость означает создание условий народу как целому ощущать себя одной семьей, когда представители разных сословий беспрепятственно женятся, выдают своих дочерей и женят сыновей не взирая на происхождение. Это означало бы единство культурного базиса, существование единой духовной субстанции, одной веры и одного кодекса истин и ценностей у всех русских людей. Любопытно, что это не означает функционального смешения сословий, но лишь облегчение циркуляции крови и семени во всем организме народа.

Временный отход Розанова от православного самоотождествления (1908-1909 гг.) связан именно с гипертрофией того его воинственного идеала, от которого он никогда не отступал. В этот недолгий период Розанов посылает проклятия «Религии Смерти», идее «загробной жизни» в ее убийственном противостоянии жизненному пафосу религиозного пола. Позднее, в «Апокалипсисе нашего времени» Розанов на другом уровне вернется к этому настроению, но об этом речь впереди.

Сомневаясь в том, Божие ли зерно заложено в основе христианской цивилизации, сравнивая Церковь с буйным больным, Розанов изживает в себе свой индивидуалистический кризис. И уже очень скоро – в эссеистике 10-х годов – его метафизика заиграет совсем новыми поэтическими и философскими красками. Тем не менее, у читателей Розанова, изучавших его книги и статьи первого десятилетия века, вызывает недоумение тот факт, что многие православные священники и добросовестно церковные люди очень любят Розанова. Как этот отъявленный антихристианин и неоязычник может оказаться любимым философом православных? Разгадка этого недоумения заключена в самих недоумевающих, не распознавших в Розанове смысла его духовного кризиса. «Нет, не против церкви и не против Бога мой грех... Грех мой против человека. И не о «морали» я тоскую», - писал сам мыслитель в «Опавших листьях».

На мой взгляд, собственно православной философии до Розанова у нас никто не осуществил. А. Хомяков и К. Леонтьев как бы «состояли» при богословии и прилаживали к нему некоторые умозрительные схемы. Только Достоевский и Розанов восприняли свое православие как посыл к свободе в области мысли. Достоевский реализовал этот посыл в создании многих своих художественных образов, Розанов – в создании публицистического, эссеистического стиля. Оба они, Достоевский и Розанов, сделали свои «открытия» именно через литературу, воплотили их в «образах» языка. Но Розанов в большей мере писатель-мыслитель, он стоит ближе к философским жанрам, нежели Достоевский. В этом смысле Розанов может быть назван творческим «сыном» Достоевского, продолжившим линию зарождения уникально русского стиля мышления, в том числе и философского мышления. В его зрелом творчестве была дана попытка дать язык свободной стихии русского «понимания». Метафизика же розановская в своих деталях и нюансах при этом была событием скорее частным, чем принципиальным.

Пройдя через отрицание церковного христианства, Розанов вновь вернулся к нему, создавая при этом целый пласт мысли около Православия. Но «православная философия», не будучи богословием, только и может находиться около Православия, ситуационно ориентироваться на него, создавать баланс между исторически движущимися и колеблющимися мировоззренческими жанрами: наукой, искусством, мифологическими и идеологическими системами, гуманитарными и прикладными отраслями знания. Достоевский начал движения из «искусства» к центру тяжести исторически развивающейся русской цивилизации, Розанов обозначил уже определенные очертания этого «центрирующего» миропонимания. В этой связи он как мыслитель просто не может не оказаться мил и ценен для русских православных людей. Душа Розанова прошла полный круг неоязыческого соблазна. Но поразительно, что этот круг и был, собственно, кризисом русского православия как такового – в нем отразились круги, которыми исторически объективно русское православие преодолевает свои главные соблазны, на время уходит, отстраняется от себя, чтобы затем вернуться к своей действительной сущности.

Второй кризис – исполнение философии Родопола

Прочтение Розанова должно быть не поиском логических противоречий и не перетасовыванием каких-то частных возражений, но поиском мистических узелков, завязанных пупообразно в ткани его текстов. На страницах «Уединенного» (этого начала решительных прозрений нового этапа) встречается откровение такой узелковой, тканной природы: Розанов говорит о трех якорях в жизни человека – родительском доме, любви и смерти, а также о четвертом якоре, просверкивающем чрез якорь любви: новом человеческом рождении, новом родительском доме.

В 10-е годы в жизни Розанова трехъякорный узелок совершается, восполняется, мистический узелок затягивается, боль и родство, пол и Бог в определенном смысле, наконец, действительно, совпадают в авторском самосознании. Судьбывание довершает душевность, восполняет ее до религиозности. Неродное вдруг оборачивается родным, изначальным. Так происходит мистическое ядро.

Паралич жены в 1910 году становится новым ударом «бича» судьбы, заставляющим Розанова изменяться, не изменяя своему «мистическому ядру». Как полагает Розанов, в бедствии ядро человека делается беззащитным и его касается Божья правда – обнажается то, что скрыто под покровом лжи, «одеждой мира», «щитом ему», как говорится об этом в «Мимолетном» – «Господи! Я лгу – и я свободен. Господи! Я лгу, ибо я человек… Господи – укрой меня». Это нарушение состава ядра есть и начало исцеления его – это уже зрелость Розанова, с этого начинается период «опавших листьев». Здесь объявляется открытая война родополового ядра человеческого против омертвевшей шелухи человеческой. И это не столько проявлено в сознании внутренней силы, сколько в сознании эволюционной вопричастности Силе и Славе – доминанта «Опавших листьев»: «Кажется, я преодолею всю литературу. П.ч. “Господь со мною”».

Судьба есть то лице мира, тот образ инобытия, тот сгусток чужого (студеного), сходясь с которым в неминуемой встрече – в-бою-поединке-страстном-слиянии – душа произрождает себя. И сама неминуемость истинна только в свете этого произрождения. Судьба есть неродное, превращающееся в родное, кровное, семенное. Пол же, как мы стараемся показать в своей работе, может рассматриваться в качестве «генеральной линии» судьбывания. Он стоит между родом и смертью в трехъякорной мистике Розанова, все мироздание увязано в нем в живой узел.

Для Розанова перевес якоря смерти в христианской метафизике обуславливает вытеснение рода и пола – идеи земного родства, отцовства-сыновства и супружества отвергаются во имя идеи христианского «братства в Господе», хотя сама категория «братства» позаимствована из родового языка. Уравновесить небесную жизнь (земную смерть) Розанов предполагает стяжанием родополовой сети земного бытия, он уловляет расходящиеся линии братства сходящимися силовыми полями семейственности. В этой заземленной религиозности Пол является стержнем Рода.

«Кровосмесительство, - образно размышляет Розанов, - тонкою чертою содержится в самой сути брака. Вчера невеста ничего не чувствовала к братьям, дядям, отцу, племянникам жениха. Сегодня она сама смесилась только с женихом, стала его женою. Но любопытно, что на другой день, здороваясь со всеми, она иначе с ними говорит, к ним обращается, и, главное, иначе всех их чувствует. В муже и через мужа она их всех почувствовала. И это новое чувствование, какое-то тончайшее кровосмесительство, и составляет “узы родства”, “узы крови”».

Во всякой новой жизни, новой индивидуальной судьбе Род вновь встречается с Полом, сам становится «половиною» пред лицом другой половины. Род ставит самого себя под вопрос, Род превращается в Пол, чтобы не погибнуть и остаться в конце концов самим собой. Душа данного рода встречается со своей судьбой в другом роде – и роды сочетаются браком. Так метафизика Розанова интуитивно стремится воздвигнуть рядом с личной жизнью-смертью сверхличный Родопол. Пол в Родополе есть само разделение бытия на то, что мило и то, кому мило, на полюса взаимных тяготений. Пол, значит, есть связь и твердыня бытия, а если «милование» взаимно, пол заключает в себе порождение.

В конце II короба «Опавших листьев» есть один пассаж в адрес Мережковского, значительный не в буквальном, а именно в подобном, «генеральном» прочтении: «Вы можете говорить что угодно, а как вас положить в одну постель с “курсисткой”, – вы пхнете ее ногой. Все этим и решается. А с “попадьею” если так же, то вы вцепитесь ей в косу и станете с ней кричать о своих любимых темах, и, прокричав до 4-х утра, все-таки в конце концов совокупитесь с нею... В этом все и дело, мой милый – “с кем можешь совокупляться”».

В приятии судьбы, в любви к ней обретается некое «первоустроение», некая действительная родина души. Стиль цикла «опавших листьев» есть продукт удачного партеногенезиса, когда формы душевности и судьбывания соединились, «породнились» внутри одной личности. Термин «партеногенезис» употреблялся в некоторых контекстах и самим Розановым – вообще же отнестись к этому термину нужно внимательно, поскольку он несет в себе несколько очень важных смысловых оттенков. В партеногенезисе просматривается не столько форма девственного размножения (что само по себе достойно всякого внимания), сколько символ метафизического смысла пола как естественного андрогината. Здесь просматривается символизм пола, прокладывающего себе в космосе разнообразные пути. Не единичность особи является определяющей в партеногенезисе, но сама способность живого существа родить, нести в себе потенциал бесконечно развивающейся жизни, нести в себе в свернутом состоянии роды и роды (показателен, например, феномен педогенезиса, когда новая жизнь, новые эмбрионы развиваются в еще не созревшей личинке). Смысл партеногенезиса – в его погружении в весь природный филогенезис, в весь грандиозный процесс полового бурления вселенной.

Метафизический же смысл родопола – это идея семьи, возведенная до своего предельного, небесного прототипа, до самого Божества. Через земную семью человек в понимании Розанова входит в небесную семью, в «небесную любовь, небесное слияние», душой которых является сам Любимый и Любящий «Творец миров и человека». В «Опавших листьях» Розанов уточняет, что Бог не исполнил сам полового акта, но дал его начало в мужчине и женщине – он дал им не возможность греха, привнесенного в пол уже позднее, но «сладость и неодолимость» их изначального предназначения. Закону пола подчиняется все – и духовное, и эмпирическое, и умственное, и чувственное. Закону пола (закону предназначений и встреч с судьбой) подчиняется все живое творение. Современному читателю Розанова должно быть понятно, что «пол» у Розанова – это уже не пол в его привычном смысле, это особая метафизическая категория, собирающая в себе, как свои элементы, понятия брака, семьи, чадородия, влечения, предназначения. Неслучайно в последний год жизни Розанов уточняет, что пол – это раздвоение единого, а не объединение двух: пол бывает не мужской и женский, а один пол, раздвоенный на мужскую и женскую дольки.

Розановский пол как категория потенциально является методом постижения всех вещей, в том числе и тех, которые не имеют тесного отношения к институту семьи. Просто угол зрения на весь космос у Розанова семейный, «семейственный», родополовой. Небо и земля у него – это как бы пол и потолок в избе, хозяин в которой Бог, божьи люди, данный Богом царь. В «Мимолетном» Розанов афористически передает этот фокус своего мироощущения: «Как мне хочется быть собакой. Собакой, лошадью на дворе и оберегать Дом и хозяина. Дом – Россия. Хозяин – “истинно русские люди”». Думаю, очевидно, что здесь Россия понимается космически – как целая вселенная.

Семья, по убеждению Розанова, есть реальное начало религии, всего религиозного в человеке. «Это есть настоящее духовное отечество наше, без коего каждый из нас – духовно бобыль... - читаем в книге «В мире неясного и нерешенного». - Конечно, это религия! Как же можно стеснить вступление в эту религиозную связь и, так сказать, в этот Иерусалим всеобщечеловеческого бытия?» Не голый андрогинат (как слияние и нивелирование полов в одной личности, якобы навсегда состоявшейся как отдельное целое), но вечно становящийся андрогинат, андрогинат как переплетение половых природ, как хоровой партеногенезис многих и разных личностей – вот в чем не раскрывшаяся до конца метафизика розановского Родопола.

Откровение кровель – третий, предсмертный кризис Розанова

Революционные события 1917 года, победа большевиков и первые последствия этой победы производят на Розанова очень сильное впечатление, надежда его тает на глазах. «Все рассыпалось в три дня», – сокрушается мыслитель. И если в «Рассыпавшихся Чичиковых» (1917) он признает, что «правы-то были одни славянофилы», всеми теперь позабытые, то в «Апокалипсисе нашего времени» констатируется провал славянофильства. Вместе с ними провалились и собственно розановские чаянья – надежды на брачный союз русской природы и русской веры. Перед ним, там, где он надеялся видеть историческое воплощение мистического ядра русской общности, как будто разверзся провал. Этот зияющий провал, эта черная воронка раскручивалась на «святом месте», предназначенном твердому ядру русского духа. И Розанов прозревает, что вокруг только «пустота души, лишившейся древнего содержания». Важно при этом, однако, что Розанов сам в течение всей своей жизни указывал на опасности и угрозу этой разверзающейся революционной перспективы. Но, видимо, ему все-таки по-настоящему не верилось, была крепкая русская надежда, «авось» эта катастрофа не произойдет.

Полный текст «Апокалиписа» опубликован только теперь, в собрании Николюкина. И только теперь мы можем во всей широте увидеть предсмертный духовный кризис мыслителя. Таинственное значение слова «Апокалипсис» указывает не просто на прерывание, а на крушение традиции, ибо традиция не есть только цепь, а скорее дом и храм, кров и покров. Прерванная преемственность есть всегда разоренное жилище и «запущенный», заброшенный алтарь. Розанов как будто возвращается в свою «антихристианскую» критику десятилетней давности. На страницах книги он снова восстает на христианство и Христа, ругает Христа за «вялость», «безмузыкальность», «половую немощь». И после нагнетания этих мотивов вдруг осознаешь: это он как будто выращивает на своем теле антихристианские «грибки», это такой литературный и религиозный эксперимент. Розанов всегда был склонен к подобному экспериментированию. Но теперь к тому есть более веский повод. «Христос не заступился за Россию. – Ведь не заступился? Почему же Россия должна заступаться за Христа. Почему она не может стать их Христолюбивой – Христопрезирающей». И в заключение «Апокалипсиса», после многостраничной антихристианской проповеди Розанов намекает: «Я не хочу зимы в христианстве... А есть и зимний Христос. Вот я с ним-то и разрываю».

В том же роковом 1917 году Розанов в одной из статей пророчествует: «Уверяю вас, уверяю и тысячу раз уверяю, что если не корежить и не уродовать народа в излишне длинных школах, а дать ему цвести своим цветом, своей нечесанной головой и даже с некоторыми насекомыми, то он и в двадцатом веке, поваландавшись около разного социализма, запоет ...про глубины мировые, про глубины человеческие, про глубины сердечные, и про всю русскую правду-матушку. И вот тут Карл Маркс осядет «на зад». Не боюсь я Карла Маркса, не боюсь я социализма – с русским народом бояться нечего... Русский народ и при безграмотности или малой грамотности есть уже культура, ибо культура – не в книжках, а в башке. (...)

Вылезаю из гроба, смотрю: все же живая Русь. Только будто помолодела и приосанилась. И подумал я: сплетется этот марксизм с старыми песенками, со старыми сказочками. Сплетется он с «Голубиной (глубиной) книгой», – ну и еще поглядим, что и как выживет и кто кого переживет».


Дух Розанова тоскует о таком великом идеале, который никому и не снился. Здесь оправдание всем грехам его. Розанов провидит грядущего русского Священника, грядущий свет, все проясняющий. Секрет нашей веры и нашей цивилизации – в попах, в женатых священниках, в погруженных в народную и родовую жизнь духоносцах и праведниках. Это синтез земли и неба, здравого смысла и духовного зрения, приятие мира сего не в ущерб миру иному: «Я всегда думал: да от кого же, как не от иерея-супруга, должен воссиять свет с Востока?»

Там народное совпадает со святым, святость предполагает притягивающую к себе первичность жизни, ее пуповинность, ее самородность. Отношение к роду и родителям, к полу и половине, к смерти и к духу оказывается соединяющими, а не разделяющими мотивами. Эта троическая, фаталогическая любовь (где между двумя, в любви двоих, присутствует таинственный Третий) не мудрование и не лирика, а суровая истина. Семья и брак священны в такой любви не по внешности обета, но по сущности участников – не просто супругов, но – священников тайны жизни, тех, кто вяжет ткань как своей судьбы, так и всех судеб мира. Семья и брак живут там на двух уровнях – родятся плоды плоти (родство в детях) и плоды блага (любовь, духовное потомство и наследие). Не только воздушно, но и хлебно, не только винно, но и огненно. Это греза о белом царстве Христа на земле.

«Я умру с церковью, но с какой-то мукой о них». Мука о русских попах – чем не титульное название для розановского традиционализма? В нем Розанов, как наивный и «недоверный» обыватель во храме, не столько верит попам, сколько мечтает о единой с ними вере.


Аверьянов Виталий Владимирович (род. 1973) Кандидат философских наук. Научный сотрудник Института Философии РАН. В 1998-1999 гг. главный редактор газеты «Православное книжное обозрение». Автор ряда издательских и интернет-проектов.

Комментариев нет:

Отправить комментарий